Александр Греков и представить не мог, что когда-нибудь станет художником. Такая же история и с его мастерской. Чтобы в нее попасть, нужно пройти мимо кучи дверей с табличками «Отдел кадров», «Бухгалтерия» и прочим в таком духе — все они относятся к одной из государственных организаций. А в самом конце — обычная белая деревянная дверь. Кто и что за ней скрывается — в новом выпуске «Мастерских пермских художников».
В интервью ниже много крутых историй, но мало улыбок. Пока вы еще не начали его читать, поделюсь лишь одной деталью. Александр рассуждал о чем-то очень серьезном со столь же серьезным видом. Кажется, про Достоевского. И в какой-то момент ему в глаза начал светить пробившийся через один из первых апрельских дней солнечный луч. Греков изменился в лице. Улыбнулся и едва слышно сказал: «Весна». Помолчал три секунды. И продолжил с прежним невозмутимым видом.
— Вы родились в 1982 году небольшом городке Кагуле на юге Молдавии. Каким было ваше детство?
— Когда Советский Союз развалился в 1991-м, мне было довольно чудно́ слышать, что у нас теперь столица Кишинев. Было вообще не понятно, что это. Я родился в Советском Союзе. Столица моей Родины — Москва. У меня не было ощущения, что что-то на самом деле произошло. Видимо, всё и шло к тому, чтобы я в Пермь вернулся (мама Александра родилась в Перми, но переехала в Молдавию. — Прим. авт.). Мне бабушка рассказывала, что мне было лет шесть, когда мы в последний раз приезжали сюда с мамой. А осенью мне надо было собираться в школу в Молдавии. И я говорю: «Всё, не едем, остаемся здесь». «Как не едем? Такси в аэропорт уже приехало», — говорят мне. Уперся. Они меня долго-долго уговаривали. В итоге уговорили, что надо школьную форму купить, портфель, все дела. Я поддался. Но в конце была фраза: «Я всё равно буду здесь жить». Вряд ли я тогда правда так думал, но так случилось.
Для времени, когда я был ребенком, Молдавия была райским местом. Про Пермь тех времен разное говорят: дефицит продуктов, еще что-то. У нас ничего такого не было. В то время человек, который покупает на базаре помидоры, — он либо сумасшедший, либо неместный. Потому что никогда никто ничего не покупал. Просто уходишь за город — там поля до горизонта, и всё в помидорах, в виноградниках. Ешь — не хочу.
Сейчас приедете туда — ничего не увидите. Если есть виноградники, они кому-нибудь принадлежат. Это небольшие частные территории. У меня мама с папой там живут, и я туда приезжаю каждое лето, там за последние два года произошли уже видимые изменения. Вы берете мусорное ведро, выходите из дома, идете к ближайшей мусорке, а там бачки алюминиевые, знаете, как в американских фильмах. Цивилизация, все дела. И на всех бачках значки с американскими флагами. Теперь там вот так.
Не знаю, чем всё это закончится. Сама по себе страна такая. Исторически, если посмотреть, из всех периодов был лишь один короткий промежуток времени, когда Молдавия никому не принадлежала. Была свободным и независимым государством. Берёте Карла Маркса. 10-й том, 296-я страница. Открываете и читаете переписку английских дипломатов, в которой написано, что такое Молдавия и что в ней происходит. Прочитаете — обомлеете, ничего не поменялось. Как пытались они получить те же преференции, угодив тому, кто сильнее, так и пытаются.
— В то же время вы как-то рассказывали, что помните, как приходилось ходить по соседям и занимать денег на буханку хлеба.
— Это после распада стало очень тяжко. Веерные отключения электричества. Приходишь домой и знаешь, что сегодня света точно не будет, потому что сегодня он в другом районе по расписанию. В семь утра воду отключили и часиков в восемь вечера только ее дадут. Отопления тоже нет. Вот так было. Да на самом деле там и сейчас нет ни горячей воды, ни централизованного отопления. Люди сами себя обеспечивают как могут. Это вообще такое чудно́е место на планете. Поэтому, когда туда приезжаю, жаловаться на то, что мы здесь плохо живем, грехом даже каким-то кажется. У нас прям замечательно — понятно, что есть, о чем поговорить — но не настолько.
— Как вы начали рисовать?
— В этом мама виновата. Не знаю, с какого перепуга, но, когда мне было три года, она научила меня рисовать танки. Я еще в садике был. Тогда эти танки, наши советские тридцатьчетверки, на каждом постаменте стояли. У меня дружок был, забавный такой пассажир. С детского сада с ним дружим и до сих пор. У нас с ним были тетради по 12 листов в клеточку, и мы с ним в этих тетрадках рисовали Вторую мировую. Наши с немцами, солдатики, танки.
— Как вы попали в Пермь?
— В Пермь я переехал в 15 лет. Мама поняла, что в Молдавии перспектив ноль. Говорит: «Поедешь в Пермь?» Конечно! Кто не поедет-то?
А уж о том, как я стал художником, можно писать целый рассказ. Не планировал ничего подобного. Когда Союз развалился, у нас все стали независимыми, перешли с кириллицы на латиницу. Ввели 10-балльную систему оценок, как у румын. Чтобы вообще ничего похожего на Россию не было.
У меня мама училась в строительном техникуме на Компросе, предложила и мне пойти туда на архитектурный. Там ведь чертить, рисовать надо. Нормально, это я люблю. Приходим туда про курсы узнать или еще что-нибудь. Говорят: «Можно аттестат посмотреть?» Я аттестат показываю, они его открывают: «А это что? Что такое 8?» Ну вот так.
А тогда оценки еще переводили, потом уже стали делать это через нотариусов. И что делать? Аттестат не переведен. И тут мама позвонила своему брату. Он работает на заводе на Крохалевке. Дядька возил финдиректора завода, а тот знал директора 65-го училища, сейчас его уже закрыли.
И там среди поваров, слесарей и еще фиг кого поймешь были художники. Что они там делали, вообще неясно. Произошла протекция, чтобы поступить в училище. Наверное, ни у кого такого не было. В общем, пришел я к директору училища. Посидели с ним, поговорили. На свой страх и риск он меня взял. Видно, бардак был, и всем по барабану. Пошел я сдавать вступительные. Подал документы на росписника, сижу уже на экзамене по рисунку. Тут же на экзамене я знакомлюсь с парнем, и он мне говорит: «Слушай, а что мы, как два дебила, сюда пошли? Это же девки этим занимаются. Мы-то что? А пошли перепишемся». А мы-то уже на экзамене сидим. Пошли, нашли этих теток, которые сидели в приемной комиссии. Они такие: «Да легко!» И мы с ним уже живописцы.
Я еще идеально помню момент, когда я у него спрашиваю: «А делать-то что будем?» На живопись пойдем. «А это вообще что такое?» — снова спрашиваю. Отвечает: «На парься, это прикольно. Тебе понравится».
Не планировал я быть живописцем, так случилось. Окончил училище, поступал к Широкову (художник Евгений Широков тогда возглавлял отделение живописи в ПГИИКе. — Прим. авт.), но я не то что экзамены, я просмотр туда не прошел. И Широков мне говорит: «Есть еще академия». Пошел туда — а все рассказывали, что в академию поступить вообще нереально… В общем, я поступил первым номером.
— Помните свою первую выставку в 2007 году, когда вы окончили академию?
— Мы ее делали вместе с товарищем, с которым дружили в академии. Это была проба пера. Первые выставки все забавные. Меня больше тогда техническая сторона вопроса интересовала, нежели какой-то смысл. А выглядело всё так, будто разные люди делали. Такая чушь, что прям смешно вспоминать, но делалось всё с серьезным видом.
— Еще одна ваша цитата «Натура гораздо сложнее фантазии».
— Это правда. Или у меня плохо с фантазией, что тоже может быть. Ни разу не придумал чего-то интересней, чем натура. Я могу ее трансформировать, но какие-то куски можно подсмотреть только там.
Например, я давно хотел сделать серию с детьми. Но не мог понять, как. Однажды я шел — это было в Молдавии — и увидел: качели привязаны проволокой. Я бы сам такого не придумал. И ребенок их толкает. Только дети ведь могут верить, что у них получится. Со временем это проходит.
Недавно открыл для себя фильм «Пионеры и герои». Он прямо про наше поколение. Я один из последних, кто это застал. Пионерия, октябрята. Вроде их время перепахивает, а в конце оказывается, что ни фига. Что первичные ценности никуда не денутся и в критический момент ты будешь знать, что делать.
Всерьез всё началось, когда у меня родился ребенок. Был бы пацан — было бы понятно. А тут девчонка. И как ее воспитывать, если сам ничего толком не знаешь? Пришлось поразбираться в истории. Я в какой-то момент подумал, что, может быть, вообще не художник. Просто делаю это для удовольствия, потому что пока что-то красишь, перероешь кучу литературы, перепроверишь факты. Как у военных: информация, проверенная в трех разных источниках, считается достоверной. Чтоб не один раз что-то в «Комсомольской правде» прочитал — и я знаю всё. Не, нифига. У этого, у того, воспоминания сверим.
Всё, что нас окружает, уже было. За две тысячи лет на людях поменялась только одежда. Всё остальное мы уже проходили. Только почему-то не помним ни фига. Собственно, я и занимаюсь тем, что сначала себе пытаюсь ответить на какой-то вопрос, а потом ребенку — как это устроено. Мои сюжеты — это мысли, которые роятся у меня в голове.
Была, например, серия про психушки. Я пытался разобраться в российской революции, а тогда как раз стали набирать популярность протестные настроения. Я поддался, давай ковыряться. А потом оказалось, что всё было сложнее. И все пропагандистские штуки мы уже слышали. Просто берем биографию Достоевского и смотрим, что происходило. Петрашевцы, расстрелы, каторга. А пришел к чему? Написал «Бесов».
Надо совсем не интересоваться историей, чтобы не знать, что у нас была написана книжка «Катехизис революционера». Там же всё написано. Я смотрю на штуки, которые Навальный проводит, и понимаю: это же из этой книжки. Может, он не понимает даже, ему просто объяснили. Но это мы придумали. Терроризм как способ борьбы за власть мы придумали. Это наше изобретение.
Сколько поэтов Серебряного века говорили о кровавом режиме власти? Что они сделали, когда добились своего? Эмигрировали многие. Увидели, чем это кончилось, и уехали.
Всё это мне интересно. Все темы гармонично появляются. Это не шаблоны из разряда «вот это было в истории искусства, я за это еще не брался». Плевать мне на историю искусства.
— За вашей последней серией работ вы отправились в прикамские поселки Шумихинский и Юбилейный. Расскажите.
— На самом деле я ехал туда за живописью. У меня и началось творчество с брошенных заводов и всего такого. Я сходил на заводы, на которых работали мои родители. Точнее, на то, что от них осталось. Всё ободранное, одна краска вылазит из-под другой, плесень, подтеки черные, ритмы какие-то из этих перил. А потом что ж произошло? Предприятия, которые кормили целую часть страны — Молдавию, больше не нужны. Так ведь не бывает.
Узнал в интернете, что есть эти два поселка. Думаю, еще снег, красиво должно быть. Съезжу, посмотрю. Фотки в интернете посмотрел, прочитал, что там никто не живет, поселки брошенные.
Я приезжаю — а там дети носятся. По этим разрушенным полуразобранным пятиэтажкам носятся дети. Полпятиэтажки закрыто, полпятиэтажки — народ живет. Идешь — там первые этажи почти по окна завалены фанфуриками. Понятно, им там делать нечего. Ни рабочих мест, ничего. Как они живут там вообще? Я не понимаю, что они там делают.
Когда туда уехал, у меня мысль появилась о том, что они [дети] там либо сдохнут как родители, либо из-за того, что там совсем всё хреново, что-то сделают и изменят свою жизнь. Свою. Глядишь, еще чью-то. А потом сопоставил всё, что произошло с моими знакомыми, еще кем-то. Так, блин, мы все из этих эпицентров, точек умирания. Смотришь, люди, которые вообще никто и из жопы мира, чего-то добиваются. Потому что не хочется им жить как г****. Потому что прожить жизнь и узнать, что ты только вкусно ел, сладко спал и анализы прекрасные, как-то грустно. Тире между двумя датами, как в «Доживем до понедельника», — этого не хочется.
Вижу, что есть примеры. Мои знакомые из каких-то поселков городского типа нереальных вещей добиваются в жизни без мамы, без папы, без денег, без связей. Взяли — и сделали своей головой и трудом. Можно, конечно, сидеть на диване и говорить, что всё хреново. Но хочется задать вопрос: ты-то что сделал, чтобы что-то изменилось?
— Откуда на ваших картинах взялись кладбища?
— Это любимая тема из детства. Концерт Iron Maiden в Москве в 1991-м, кажется, году. Союз еще не развалился, и показывали их концерт в 8 утра по Первому общесоюзному телевидению. А я в школу ходил во вторую смену. Я этот концерт увидел. После Аллы Пугачевой Iron Maiden были чем-то фееричным и незабываемым. С того момента у меня появилась любовь к такой музыке. А раз я слушал такую музыку, у меня появились нормальные такие закидоны 15-летнего придурка — например, по кладбищу походить.
В Перми я был на Егошихинском кладбище и еще на одном — на Южной дамбе. Я там тоже хотел найти какие-нибудь старенькие захоронения, как на Егошихе. Ни фига не нашел. Зашел еще не с парадного входа, и получилось так, что все могилки были ко мне тыльной стороной. Портретов не видно, только камни. Смотрю, мужики какие-то прибираются. Говорю: «А где здесь что-нибудь покрасивее, постарше?» «Ты дурак, что ли, оно только в 60-х открылось», — отвечают.
И у меня сложился пазл. Серые камешки, абсолютно одинаковые, оградки, выкрашенные голубой либо зеленой краской, и 60-е годы — это хрущевки. Они жили в хрущевках — в хрущевках их и похоронили.
До меня тогда дошло, что историю цивилизации можно не изучать. Достаточно сходить на кладбище и посмотреть, как относились к умершим. Смотришь на XIX век — колоски какие-то, символизм везде, обломанные колонны. Другое отношение к жизни и смерти. Или 90-е. Там самая показательная вещь, которую я видел, это Широкореченское кладбище, где братки похоронены. Хотите увидеть 90-е? Надо туда съездить, а не в Ельцин-центр. «Он был мастером использования ножей» и всё такое на огромных двухметровых черных камешках.
— Еще одна тема ваших работ — карательная психиатрия в СССР, геноцид Германии, эксперименты над людьми в Японии.
— Это возникло вместе с той дурацкой протестной волной. Этих работ сейчас практически не осталось, я стараюсь от них избавиться. Они были глупыми. Что страна у нас хреновая, что постоянно все через жопу. Но к концу я пришел к выводу, что ничем особенным мы не отличались. Для Америки это, например, до сих пор норма. Психиатрия там — это бизнес-процесс.
Был же пример. Французская революция. Начиналось как всегда. Свобода, равенство, братство. Чем кончилось? Сколько там голов было отрублено? Это же прям реалити-шоу. Будто бы не знали, что будет. Сейчас возможностей дофига. Делай, что хочешь. Вопрос в том, что не умеем или не понимаем, как что-то делать, но это уже к себе претензии.
Попробуйте назвать мне период в истории России, когда было лучше. У семьи по две, по три машины — и ничего удивительного. Когда можно было смотаться отдохнуть на какие-нибудь Гоа? Что еще надо-то? Нет, понятно, хотелось бы, чтобы заводы снова работали. Но это уже такая штука. Я понимаю, в какой стране я бы хотел жить, но добиваться этого будет очень сложно.
— Это вы что-то в Европе имеете в виду?
— Да нафиг эту Европу. Мы живем в стране с самой великой военной историей. Никто ничего подобного больше не делал. Никто не добивался большего после крещения Руси. То есть на Куликово поле пришли просто «племена», а ушел русский народ. Так случилось. Такие мы странные.
Добивались каких-то просто невероятных результатов. И смуты у нас были, и всё остальное. Мы ходим по одним и тем же граблям, наступаем на них по кругу.
Здесь хреново — а соберу-ка я манатки и уеду? Это странно для русского человека, мне кажется. А разве моей меры ответственности тут нет? Зачем я здесь появился? «Ой, хреново — где там мой тревожный чемоданчик под кроватью? Денег на билеты там хватит? Доставай, поехали». Это не про меня. Про кого угодно другого. К тому же что такого сейчас может произойти? Да ничего особенного. Подорожает что-нибудь, и что? Уже проходили. Я в 90-е жил. Мне ничего не страшно. Сейчас очень спокойно. Нет, есть, конечно, свои задачи, которые надо решить. Но будем решать. Делов-то.
— Другой известный деятель культуры, работавший в Перми, как раз уехал и благополучно сейчас живет в Черногории. Что вы думаете о Марате Гельмане и его революции?
— Я вообще не понимал, что здесь происходит. И вообще не в курсе тогда был, что так бывает. Но это всё было частью того влияния, которому я тоже поддался. Не напрямую, может быть. Гельман ведь приходил ко мне в мастерскую. Мы с ним разговаривали.
— Это сюда?
— Нет, здесь я всего года четыре. Когда только всё начиналось, он был на Речном вокзале. Мы с ним разговаривали, и я понял, это вообще не тот человек, с которым я бы хотел иметь что-то общее. Для меня категорически неприемлемо всё то, что он говорит и делает. Не хочу. Не готов. Осуждать не буду — его дело. Выбор свой сделал, несу за него ответственность.
Когда Гельман появился, все художники сразу завопили, что вот, он там каких-то своих везет, нас не показывают. Но вы здесь жили, что ж вы раньше ничего не делали? Что мешало-то? Понятно, у него деньги, все дела. Но и мы особо не старались ничего совершить.
У нас сейчас люди любят теории заговоров, кто-то у них постоянно виноват. Нет, если кто-то что-то с нами сделал, так они молодцы. Я им в ладоши похлопаю. Это значит, мы дебилы и им позволили. Дело не в том, что они какие-то кровавые, кровожадные уроды. Дело в том, что мы не смогли оказать сопротивление. У нас не хватило мозгов, смелости или еще чего-нибудь. Чтобы сказать: «Да пошли вы. Мой дом — мои правила».
— Во многих своих работах вы вдохновляетесь творчеством Андрея Тарковского.
— Не совсем. Он — спорный автор. Даже если почитать его дневники, их название «Мартиролог» («перечень страданий». — Прим. авт.) о многом говорит. Потерпевший, стопроцентный терпила — он сам себя так позиционирует. С самого начала он сказал, что ему плохо здесь.
Но есть моменты, ходы, которые я подсмотрел в его фильмах. Тарковского сложно смотреть — и мне он этим очень нравится, потому что у него очень большая длина кадра. Смотрите «Трансформеров» — там кадры полторы-две секунды, а у Тарковского он длится и длится. Он останавливает зрителей, поэтому сложно его смотреть.
«Андрей Рублев» — гениальная штука. Помните, чем он начинается? Люди пытаются взлететь, а толпа им не дает. Так получается, что можно посмотреть этот кусок — и понятно, о чем весь фильм. Фон Триер взял у него этот ход, и у него фильм «Меланхолия» начинается с того же, с чего «Андрей Рублев». Когда у него машина не может развернуться на проселочной дороге, слишком машина большая. Он этим объясняет, что человечеству тут не место. И постоянно цитирует Тарковского. Когда героиня меняет картинки: там были абстракционисты, хрень какая-то, а она меняет на Гольбейна. У Тарковского в «Солярисе» то же самое. Бах — и Гольбейн. То есть какие-то вечные ценности, а не сиюминутные.
В этом плане я с ним согласен, но с другим абсолютно нет. Когда он мог себе позволить — и я его не осуждаю, это его личный выбор, за который он нес ответственность, — он взял и бросил своего ребенка. Ради чего? Чтобы кино снимать? Да пошло оно в жопу, это кино. Мне непонятно это. Ради чего? Гордыня? Какие-то комплексы и амбиции? То есть вопрос становится, что важнее. И каждый раз делаешь выбор. Главное — не обосраться в этот момент. Сделал, не подумав, и из-за твоего решения страдает куча людей. А оно того стоило?
В плане творчества я у Тарковского чему-то научился, что-то подсмотрел, но, честно, я не очень людей творческих люблю. Меня постоянно смущают те поступки, которые они совершают. Среди них сложно найти человека, на которого хотелось бы быть похожим, на которого смотришь и думаешь: «Блин, а я так не смогу». Людей такой силы духа среди них единицы. Они все какие-то нытики. Какие-то недееспособные. Им чего-то не хватает. У них постоянно какие-то проблемы, творческие кризисы. Да какой на хрен кризис? Что такое кризис, объясните мне. Я, наверное, дурак и чего-то не понимаю в этой жизни. Но что такое кризис? Что такое кризис среднего возраста? Для меня загадка. Поэтому не очень я люблю общаться с художниками, музыкантами, еще с кем-то. Так что я никуда не хожу, я ни с кем не сижу. Бывает, к Каеткину зайду.
— Он дядька-то классный. Прям вообще молодец. Огнеупорный и несгибаемый. Он из тех, на кого хочется равняться.
— У вас же и общие темы в творчестве присутствуют. Много тех же индустриальных пейзажей.
— Мне кажется, это время такое. Каеткин ведь не первый такое придумал. Если раньше ездили смотреть развалины Рима, сейчас все ходят по этим брошенным заводам. Просто поменялся сюжет, а тема осталась та же самая. А еще раньше писали натюрморты с красивыми бабочками и жуками, которые по фруктам ползают.
Я для себя вкладываю еще что-то другое, когда пишу. Но что увидит другой человек, зритель, я понятия не имею. Я для себя задачу решил. Я постарался, сделал всё, что мог. Бывает, ограничены мои силы. Что-то не доделал, что-то не получилось. Так же случается. Когда я подумал, что я на самом деле не художник, у меня появилась такая формула: живопись для меня — это дисциплина. В прямом и переносном смысле. Я прямо на бумажке себе это записал. Она определяет тактику и стратегию. Стратегия — это куда я двигаюсь, а тактика — это какими путями этого добьюсь. Поэтому хрен его знает, чем я занимаюсь. Картинки я крашу или что-то большее делаю.
— Многие ваши работы сейчас выставлены в Москве, есть в музее «Эрарта» в Питере…
— Да много где есть. Я даже не отслеживаю.
— Но от вас же они какими-то путями уходят.
— От меня — уходят, а оттуда уходят еще куда-то. Я приехал в Сургут, у меня была там выставка, а организатор выставки у меня спрашивает: «А кто у тебя в Германии работу купил?» Я: «Да? У меня кто-то в Германию работу увез?» Я даже не в курсе, мне вообще неинтересно. Я не слежу, куда они уходят. Сделались и сделались. Я их отпустил. Это какой-то пройденный этап. Они свою задачу выполнили — а что с ними будет дальше, не очень интересно. Я в этом плане особо за них не держусь. Есть и есть, ушли и ушли — Бог с ними.
— Сейчас есть уже четкие планы на этот год? Творчество? Выставки?
— В плане выставок — нет, но я сейчас вот что начал. Есть у меня дебильная абсолютно мечта. Не мечта даже, а желание такое уже года три как. Сделать серию по Великой Отечественной. Постоянно смотришь работы и постоянно видишь какие-то пафосные вещи. Я, может, не всё знаю, не всё видел. Может, не прав.
Есть художник, рядом с которым всё остальное мне кажется напускным. Гелий Михайлович Коржев. Его серия «Опаленные огнем войны» — я больше ничего такого не видел. Когда просто лицо солдата обожженное, и всё. И нет никаких героических поз, горящих танков, расстрелов, боев. Вот «Отдых после боя» есть, хрестоматийная такая вещь. По ней изложения в школах писали. Сидят там бойцы, что-то обсуждают. Веселые. Такие а-ля «Казаки пишут письмо турецкому султану». И Коржев, где всё сказано одним жестом, лицом. Ничего сильнее не видел.
Давно хотел попробовать сам. Эта серия будет называться «Дас Рейх».
— «Дас Рейх»?
— Да, были такие именные дивизии у Германии. Хочу убитую вообще немецкую технику, брошенную в наших местах. Заросшую, ржавую, полуразрушенную, полуразобранную. Но всё это практически с натуры. Не сочиняя. Я три года учился собирать это всё. Есть такие детские модельки, но там стопроцентные копии. Которые нужно красить, собирать. Можно набрать, конечно, красивых фотографий, но как-то смешно это будет. Не знаю пока, что из этого получится, но я хотя бы попробую.
— Почему именно немецкая сторона?
— Как это почему? Они же думали, что они великие, могучие. Очередная Римская империя. Всегда заканчивается такое хреново. Спрашивается, зачем? Они же цвет нации погубили. Целое поколение. А зачем? И вот эти вот закидоны великих людей приводят к не очень хорошим последствиям. Чего они добились? Это того стоило вообще? Большой вопрос. Мы-то понятно за что воевали.
Сделайте эксперимент. Найдите выступление президента на параде 9 Мая. Последнее, затем 2005 года и сравните его с речью даже Ельцина, потом с советскими сравните. Я вообще удивляюсь. То есть с каждым годом я слушаю и не понимаю, что происходит. Какие-то общие слова «великий русский народ», «великая победа». И всё это так размывается и замыливается. Непонятно уже, кто и зачем, с кем и за что. В советское время было неважно, кто читает с трибуны, но было всё понятно. За что мы воевали, что отстаивали.
Это в конце 80-х, в 90-е была такая популярная идея: так надо было сдаться немцам, они бы у нас тут всё наладили. Да не наладили бы! И примеры всё время: а посмотрите на Францию. Да не хочу я быть французом. У нас был Александр Невский. Как я могу поступать, как французы, если у нас в истории был Александр Невский? Он же их бил. И фильм «Александр Невский» тогда же и был снят. Во время войны. И хочется, чтоб не забывали. Поэтому, наверное, и пишу.
— А вы не боитесь, что это назовут пропагандой нацизма?
— Это сильно похоже на пропаганду нацизма?
— Я это понимаю, но у нас любая нацистская символика…
— Давайте я сейчас всего буду бояться. У меня в этом плане всё просто. Я — парень незастенчивый. Я могу сегодня из дома выйти и домой не вернуться. Всё это мы уже проходили. Из моего класса, с кем мы учились в школе, пятерых не стало еще до 30 лет. И что мне теперь, бояться всего? Не, не про меня. Кто там и что подумает. Да мне вообще фиолетово. Я своим делом занят. Буду я предугадывать, кто и что скажет. Это вообще не интересно. А если скажет, и что? Со мной что произойдет? Да ничего. Вы же можете сейчас выйти и на всю улицу крикнуть: «Президент — козел!» Что с вами произойдет? Ничего. Всем по барабану. Хоть закричись. Ничего страшного, и я ничего не боюсь.
В прошлом выпуске «Мастерских пермских художников» мы рассказывали о художнике Валерии Будякове.
Фото: Тимофей Калмаков